///
///
время в игре: месяц солнца — месяц охоты, 1810 год

Дагорт

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Дагорт » Альтернативные эпизоды » Поезд дальше не идет


Поезд дальше не идет

Сообщений 1 страница 15 из 15

1

dmitry & maxim . . . <
m o s c o w . . . <
2 о 3 2 . . . <
s a v e   ur soul  or  die  . . . <

http://s7.uploads.ru/CSvdV.png

http://s5.uploads.ru/DLTzs.png

http://s9.uploads.ru/q7TcQ.png

http://s9.uploads.ru/gqkU6.png

http://sh.uploads.ru/DZsHm.png

будь непоседой, будь домоседом, будь натуралом, будь гомосеком. будь кем захочешь: лидером секты, пастором церкви, скоро мы все тут ляжем в гробы, станем кашей и глиной, нефтью, костями, сказкой, былиной, ссылкой на припять, поводом выпить, дымом и нимбом, чьей-то святыней.

будь кем захочешь — скоро мы все тут ёбнемся в гроб, как на это ни сетуй.

http://s9.uploads.ru/c7xoq.png

http://sh.uploads.ru/n0LEI.png

http://sd.uploads.ru/Sq8xm.png

http://s9.uploads.ru/B4wvp.png

http://s9.uploads.ru/J7XHe.png

http://s5.uploads.ru/Dqebx.png

▼     ▼     animal джаz //     ▼     ▼

иуда  •  москва  •  10000 сигарет назад  •  в серебре
ждать  •  пуля в небе  •  5:54  •  не умрем
живой  •  клетка  •  подстава

[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign][status]едающий молчание[/status]

Отредактировано Виктор Гроссерберг (2019-08-06 22:04:16)

+2

2

Максиму двадцать два. Он стоит в зеве полуразрушенного вестибюля, окруженный зубьями проржавевшей арматуры, слезами битого стекла, костями развалившихся бетонных колонн, и слушает, как визжит тяжеленная туша медленно закрывающихся гермоворот откуда-то снизу.

→ впереди — поднявшаяся из-за грохота стая жирных, тучных стервятников, улетающая за горизонт;
→ над головой — лишь бескрайнее небо, черно-синее, с россыпью белых хлопьев снега и звезд, уходящее за уцелевшие перекрытия;
→ под ногами — волнами лежащий снег, белый-белый, яркий настолько, что глаза слезятся даже за тонированными стеклами противогаза.

Максим смотрит на все это ужасающее великолепие, заставляющее кровь по венам журчать медленнее, и поверить не может, что ранее, когда-то очень давно, все это выглядело совсем по-другому.

Когда грянула беда, когда все вокруг завыло да закрутило — Максиму было восемь. Даже не так, ему тогда только-только исполнилось восемь. У него был, мать его, день рождения. В одной руке он держал горячо любимого, засаленного от внимания, плюшевого тигренка, а пальцами второй цеплялся за холодную и худую ладонь матери. Когда воздух вокруг задрожал от ужасающего рева сирены, а люди сорвались с места в панике и визге, Максим побросал все, что держал тогда в руках и сгинул в толпе. Тигренка он бросил на земле, и его плюшевое, выцветшее от времени и детской любви тельце затоптали сотни ног. Мать свою он бросил тоже, не слыша ее криков в трепещущей мешанине из людских тел. О престарелой бабке Марте, что прогуливалась по солнечной Москве вместе с ними тогда, он даже и не вспомнил, ныряя под руку гвардейцу, что удерживал собой стеклянные двери. Максим бросил все, что у него было, чтобы попасть в вестибюль Краснопресненской станции Московского метрополитена имени Владимира Ильича Ленина, ныне покойного. Ни матери своей, ни престарелой бабки Марты с тех пор он более и не видел.

Солнца, травы, цветов и деревьев — тоже. Энергосберегающих лампочек, бытовой техники, подъездных дверей, пролетающих мимо машин, пятилитровых бутылей с чистой водой, рекламных плакатов, школьных тетрадей. Распятие Христа в человеческий рост. Библейские заповеди. Много чего еще Максим более никогда не увидит. На замену пришли кошмарные сны по ночам, холодный пот на только выстиранных простынях, трясущиеся руки, сухость во рту. Головные боли. Религиозные видения. Страх перед человекоподобными тварями и мутировавшим зверьем. Поющие трубы в перегонах. Многочасовые вахты на технологических путях рядом с депо. Двенадцатичасовые смены на паспортном контроле. Редкие поездки в Полис, чаще — за его и Ганзы пределы. Пробные вылазки на поверхность, в мир ядерной зимы, белоснежный и слепящий глаза даже ночью, даже сквозь стекла противогаза. Лютый холод и снег по колено. Вот как сейчас.

Их отряд из шести человек двигался на Юго-восток, в сторону ГНИЦ у Китай-города. Максим, до этого уже бывавший на поверхности,

→ никогда не уходил так далеко от обитаемой станции;
→ жался ближе к своим товарищам, сжимая в одеревеневших пальцах ремень «сто третьего»;
→ не нуждался в каком-то блядском детском лекарстве, без которого его названная сестричка, мелкая-мелкая Ева, болезная, рожденная в туннелях метро, вечно кашляющая, издохнет.

Иссохнет, будто из нее выпили всю кровь. Всю жидкость. Максим таких болезней не знал, и что делать с больными детьми — тем более.

Максим, тонущий в рыхлом, ярком снегу по самое колено, по наставлению старшего по отряду, Василия Андреевича Круглова по прозвищу «Круглый», не оглядывался назад, в сторону Кремля. Максим тяжело дышал, выпуская пушистые облачка пара из респираторных фильтров, что застилали обзор, заставляли стекла покрываться инеем. Привычных разговоров, что тут да там по обыкновению роились во время вахты, не было слышно — лишь людское натруженное дыхание, скрип снега под тяжелыми подошвами, редкие ругательства, когда под ногой оказывался тонкий слой неверного льда. Все молчали, напряженно вслушиваясь в зловещую, сухую тишину, разбавляемую лишь заунывным воем ветра в коридорах московских руин.

Он чувствовал что-то, что заставляло его поджилки трястись. Сосало под ложечкой. Не к месту Максим вспоминал о поющих трубах, ведущих в полузаброшенное депо со вставшими навечно червями-поездами. Вспоминал мягкий, женский голос, что шептал в его уши — ласково, нежно, незнакомо. Как он, ведомый этим шепотом, следовал туда, вперед, ближе и ближе ко вставшим поездам, темным и лишенным света. И чем дальше он отходил от дозора, тем громче становились голоса.

Максим, оглохнувший от сладостных воспоминаний и собственных запретных мыслей, обернулся в сторону Кремля, нарушая запрет Круглого. В этот же момент его товарищи подняли дула автоматов, винтовок, пулеметов высокого в воздух; защелкали затворы, а человеческие пальцы зажали курки. Максим же, как истинный трус и сопляк, точно такой же, как и тот испугавшийся восьмилетний засранец, смог лишь начать отступать назад. Огромная воющая туша неслась на них с темных высок, красовалась уродливой мордой, показывала ряды крупных, кривых зубов.

Демон это был, Максим слышал о таких. Знал и, все равно поддавшись ужасу, отступал, поскальзываясь на тонком льду. Сжимал в пальцах «сто третий». Подвывал в респиратор. Дрожал как девица. Демон напрыгнул на самого крупного из них всех — схватил коренастого Руслана за плечи, впился в него когтями, а после, поднявшись достаточно высоко, выпустил его барахтающееся в воздухе тело, ставшее таким маленьким и таким бесполезным.

→ Максим смотрел, как падал на землю Русланом и с запозданием понимал: тот не переживет такого падения и разобьется насмерть;
→ Максим смотрел, как разведчики безуспешно пытаются застрелить летучую тварь, и снова делал шаг назад;
→ Максим смотрел, как его товарищи сражаются за свою жизнь в схватке, которая была заведомо проиграна.

Максим сделал последний шаг и упал, ударяя головой об асфальтный выступ, похожий на бордюр. И глаза его — закрылись.
[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

Отредактировано Рейнард (2019-08-08 10:54:14)

+2

3

Зеленцову пятьдесят. Он прожил ровно половину условного срока человеческой жизни, чтобы в итоге день ото дня созерцать стальные кости выпотрошенного наживо мира с высоты двенадцати этажей. Зеленцову уже целых пятьдесят, но он сомневается, что доживет до пятидесяти одного, потому что с каждым днем все отчетливей и чаще слышит озоновый запах пожирающей его кости и мясо его радиации.

13 лет назад | он жил на когда-то процветавшей и ни от кого не зависевшей Тургеневской, будучи хорошим и честным человеком, даже несмотря на то, что был вхож в совет станции, благодаря тому, что до Великой Скорби являлся сотрудником метрополитена. Он жил со всеми и трудился со всеми, не отворачиваясь от пришлых, которым еще не довелось найти свое место в этом новом мире.

10 лет назад | он принял на Тургеневской Блаженного – полуслепого, неряшливого старика без имени, что каким-то чудом самостоятельно добрался до станции, перепугав караульных на заставе южного тоннеля. Блаженного мало кто любил из-за его немощности (а оттого бесполезности) и жуткого, мутноватого взгляда, но каждый вечер к его углу сбегалась вся ребятня станции, чтобы послушать его истории. Блаженного слушал и Зеленцов, который один из немногих помогал ему, безвозмездно делять своей одеждой, пайкой и чаем.

8 лет назад | Блаженный – до того тихо и мирно обитавший в своем углу, – вдруг скромно поскребся в его палатку средь ночи. Напряженный и тревожный он рассказал ему последнюю свою историю: о зле, о шепоте и о демонах, что сожрут душу. Утром Блаженный исчез, а спустя пару-другую недель исчез и Зеленцов, безмолвно бежавший со станции, которую уже спустя месяц начнут называть не иначе, как “проклятой”.

7 лет назад | он был заклеймен Пушком, из-за инцидента во время вылазки, когда ему не повезло влететь в облако жгучего пуха, который наживо обварил половину его лица и часть тела. Пушок-Зеленцов обосновался на Маяковской, к тому моменту утративший часть своей добронравности и честности, и кормящийся вылазками на поверхность, приносившими не только средства, но также связи и славу, что позже сыграло с ним злую шутку.

5 лет назад | он впервые узнал о том, что им чрезмерно интересуется Ганза и из соображений целости ушел на Динамо, где не сразу, но со временем прижился среди подозрительных местных, с которыми трудился наравне: неся караул, обучая молодняк и добровольцем ходя на поверхность, когда в том возникала потребность. Пушок прятался навиду и приезжавшим на мену ганзовцам не было до него никакого дела, потому что в его новых документах значилось имя некоего Михаила Шубина, которого все вокруг описывали “толковым и трудолюбивым парнем”.

2 года назад | Зеленцов-Пушок-Шубин попался на исходящей из тщеславия глупости, замарав руки теплой, жидковатой кровью, брызнувшей из пробитой головы одного пронырливого ганзовца, что в итоге повесило на него маркер убийцы и ублюдка, заставив бежать из метро наружу, в ядовитый холод, под серое, затянутое тяжелыми облаками небо. Он не умер – смог, выжил, упрямо выцарапал себе жизнь эту проклятую, не сгинув ни от флера радиации, ни от когтей тварей, ни от мародерских пуль, обосновавшись в обветшалом столпе университета Печати. Пушок заключил негласный союз с Эмиратом и смог договориться с местными бандитами, которые позже дали ему новую, прикипевшую к нему намертво кличку “Егерь”, он прикормил стаю уродливых псин обитающих в Тимирязевском парке, и устроил свой новый дом там, где законы Метро были бессильны.

1  час назад | , вынырнувший из тревожного сна, он услышал, как орет в устроенном на крыше гнезде молодняк Демона, и кое-как растолкав дремлющих на нем и вокруг него собак, потянулся к кустарной, бьющей электрическом рогатине, натягивая на себя броню. Тесное соседство с Демоном было кошмарно настолько же, насколько и полезно: тварь не только к чертовой матери разгоняла непрошенных гостей, но и, время от времени, притаскивала в гнездо зачастую полезный хлам, который Егерь забирал оттуда для собственных нужд. Временами же – как сейчас, – ему удавалось добыть для себя еще и кое-какой снеди, но это, конечно, только в том случае, если он успевал отнять ее у прожорливых выродков.

На этот раз успел вот. Пока ублюдки рвали туши стражей, ему удалось под шумок уволочь добрых восемьдесят (навскидку) килограмм свежайшего и чистейшего мяса, которое, увы, было абсолютно бесполезно: как минимум потому, что “мясо” было на удивление живым, и как максимум потому, что оно было человеческим. Окруженный изувеченными мутациями собаками и живущий там, где жить вообще никто не захочет, он даже не пытался отрицать собственной диковатости, но даже при учете всего этого, он еще не настолько потек мозгами, чтобы жрать себе подобных, как какое-нибудь утерявшее вид человеческий отребье обитающее близ Цветного бульвара.

— Максим, значит.

Егерь отложил в сторону подистрепавшуюся корку чужого паспорта. Имя и фамилия ему мало о чем говорили, а вот кардонные пометки Ганзы и Полиса на некоторых из страниц несильно, но напрягли. По уму стоило бы, верно, перерезать щенку горло, да вернуть его демоновым выродкам, но уж больно интересно было услышать, какой же это нелегкой его занесло настолько далеко на север. Судя по оставшимся в рюкзаке вещам и броне – на поверхность этот щен вылез явно не по велению мальчишеской дурости и не из праздного интереса, значит, его будут искать, и это вроде нехорошо, а вроде и можно использовать себе во благо.

— Нельзя, Гретта, фу. Отойди, дура бесноватая, свой он, пока что.

Вновь захрипел Егерь, слегка повысив голос, когда все это время сидевшая рядом с пацаном смольно-черная сука вдруг ощерилась и низко зарычала, стоило пацану пошевелиться. Егерь, впрочем, подходить не спешил – поворошил угли в костерке, снял с огня черный от копоти чайник и наскоро протер рукавом пару чашек, в обе засыпая заварку: не грибное дерьмо какое, которое причмокивая цедят в подземке, а хороший такой, черный чай, который выменял не так давно у дельцов из Эмиратов. Разлив по чашкам кипяток, он подошел ближе, присаживаясь на край самодельной койки.

— Если дергаться не будешь, то никто тебя не тронет, собаки у меня послушные. Если силы есть – садись, пообщаемся.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

+2

4

Максиму двадцать два. Ему снится далекое прошлое, извращенное и уродливое от воспаления рассудка. Он видит визжащие поезда, проносящиеся мимо, и в окнах — сплошь мертвецы, с дрожащими от тряски вагонов и обугленными от радиации телами. Они провожают Максима, стоящего на перроне, цепкими взглядами мутных глаз и уезжают в непроглядную темноту перегона. Поворачивают головы, следя за ним, лишь бы не упустить из виду. Максим ежится от сквозняка, продувающего совершенно пустынную станцию, ежится от очередного грохота поездного гудка, закладывающего в уши ватные пробки. Максим смотрит в пасть перегона, пожравшую очередной безостановочный поезд, и слышит свист.

→ свист превращается в шепот;
→ шепот превращается в песнь;
→ песнь превращается в псалом.

Максим глохнет и слепнет, и немеет. Каждое произнесенное чьим-то голосом слово отражается от стен, от пола, от потолка, скачет по пустынному пространству брошенной станции, создает бесконечное эхо, накладываясь само на себя. Отскакивает от щуплого детского тельца его, бьет по венам и по артериям, заставляя не слышать, но чувствовать. Максим спрыгивает на подтопленные пути, прямо в ледяную воду, покрытую аляпистыми кляксами бензиновых отходов, неожиданно ярким в полной темноте. Он смотрит в черноту перегона, смотрит и смотрит, а потом тысячи звуков раскатываются вокруг, проникая прямо в мозг. Нестройная дробь сотрясает землю и тело Максима тоже сотрясает; он оборачивается, встречаясь взглядом с ослепительным светом прожекторов. Когда дробь усиливается, а в его сторону надувает ледяной ветер, перегон начинает выть. И Максим, тоже, воет, кричит, визжит, как девчонка, пряча глаза за растопыренными пальцами ладоней, встречая несущийся ему навстречу поезд.

Неизвестный ему машинист гудит, предупреждает, только за светом фар не видно — есть ли вообще кто-то в кабине. Есть ли кто-то за пультом управления. Максим весь сжимается, съеживается, сворачивается в болезненно дрожащий комок,

→ и когда поезд оказывается совсем рядом;
→ и когда слова псалмы из заднего туннеля перекрывают вой гудка;
→ и когда он сам уже готов встретить свою собственную смерть на Богом забытой станции,

он просыпается.

Он распахивает глаза, широко-широко, и ресницы склеиваются друг меж другом из-за выступивших слез. Максим подрывается на месте, чтобы сесть, но лишь дергается, хватается за бок и остается лежать, глухо и позорно застонав от прошившей через все его тело иглы стремительной боли. Максим тяжело дышит, да смотрит в потолок, понять не может — это кирпич или бетон? Какая это станция?

Максим понять не может: где он находится?

Он выругивается:

— Блядь, — он выругивается, поворачивая голову в сторону и упирается взглядом в кусок кирпичной стены, закрытый чьей-то фигурой. И повторяет снова, более растерянно: — Блядь

В помещении было не темно, не светло. Поцарапанные и затемненные стекла противогаза только ухудшали обзор, а забитый фильтр сбивал загнанное дыхание еще больше. Чужой сухой голос, незнакомый, неизвестный, непонятный, множество любых других НЕ — он проникает под маску, в уши Максиму проникает, в голову его, в ноздри и в рот. Он поднимает глаза, чувствуя, что даже двигать глазными яблоками для него болезненно. Сквозь сетки респиратора до него доносится запах пылающего костра, вонь мокрой псины, душок лежалого мяса. Чайный, блядь, лист. Рядом с ним сидит человек.

Он спрашивает:

— Дядь, ты кто?

Он спрашивает:

— Я где вообще, дядь?

→ в руках человека — не его чашки с чаем не из подземных грибов;
→  сбоку от человека — его походный рюкзак и раскрывшийся паспорт;
→  рядом с человеком — его «сто третий», прислоненный к изголовью койки.

Максим косит взгляд на автомат, морщась от неприятного ощущения. Если он будет достаточно быстр и ловок (а сейчас он какой угодно, но не такой), то сможет схватиться за приклад, щелкнуть затвором и выстрелить ему в голову. Убить, а потом сбежать отсюда, где бы он сейчас ни был. Максим нервничает и трясется, словно в ознобе, трогает пальцами свой противогаз, ищет ремешки и замочки, пытается стянуть эту душащую маску с себя, не думая о возможных последствиях Он неловко садится, не переставая трястись, и одна из собак, что здесь обитали совсем рядом, но которых он не заметил, зарычала на него, недобро оскалившись. Максим выругивается снова, стаскивая противогаз с головы, и в глазницы его затемненные смотрит, щурясь.

Он говорит:

— Собаки, койки, чаи… — Он замолкает, оглядываясь вокруг, неловко ворочая тяжелой, кружащейся до тошноты головой. Трясущимися руками он берется за кружку покрепче, лишь бы не расплескать ценнейший напиток. Мысли в мозгу ворочались до омерзения медленно. — Это не Ганза. И это не Полис. Это вообще не метро. Я снял противогаз на поверхности и еще живой. И еще не ослеп. А ты, вместо того, чтобы прирезать и зажарить — поишь чаем.

Максим замолкает, глядя в собственное ржавое отражение. Черные чаинки медленно ползли по его щуплому, худому лицу, цеплялись за трехдневную щетину. Неясная тревога подсасывала под ложечкой, скребла беспокойством по обритому затылку, сушила ему горло до хрипа. Максима не должно быть здесь. Он должен был лежать в холодной земле, убитый Демоном или еще какой тварью, коих водилось тут в избытке. Или живой, но где-то в другом месте. Где-то на Юго-востоке. Может, теперь на Юге. Или на Севере. На Западе. Хуй теперь знает.

Он говорит:

— Но, спасибо, — так он говорит, расщедрившись на пиздливость после контузии. Видать, побочный эффект. Максим отпивает ароматного чаю, не чувствуя ни привкуса грибов, ни душка плесени. Язык приятно-знакомо связало от крепости. — Кем бы ты ни был и чего бы этим ни добивался.

[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

Отредактировано Рейнард (2019-08-08 10:53:57)

+2

5

На разговор у Максима, как видно, сил нет, но на затравленный, испуганный лепет – сколько угодно. Егерь ему не мешает и на вопросы его отвечать не торопится, ждет – терпеливо, молчаливо и смиренно, – даже не пытаясь вклиниться в шелест чужого, нервного шепота. Он прикрывает глаза, вслушивается, помаленьку цедит горчащий на корне языка чай да лениво треплет ладонью собачий загривок. Невдомек ему о том, что чувствует пришлый, – он-то в такие переделки, слава богу, никогда не попадал – но что-то подсказывает, что пацану надо дать немного времени, чтобы тот понял, наконец, где земля, а где небо, и что низкие своды подземки остались дальше на юг, а тут – только низкое, усеянное белыми мухами небо, щербатый бетон под ногами и девять пролетов покосившегося, университетского здания.

На последние из максимовых слов он вдруг хмыкает, – мрачновато и насмешливо, но без всякой угрозы, – раздосадованно покачивая покрытой капюшоном головой. Все бы людям вылавливать подводные камни да высматривать потайное дно. Казалось, будто все сразу и резко забыли, что человеком (было бы желание) можно оставаться и в полуразрушенном, богом забытом мире, а протянуть руку помощи нуждающемуся – не такое уж большое дело, которое можно совершить всегда и даже без особого повода, вот просто так, просто потому, что захотелось. Егерь все молчит, гладит то одну, то другую собачьи морды и смотрит в огонь темными глазами, дав Максиму время на то, чтобы выдохнуть, вдохнуть и сделать глоток. Спешить им (Егерю-то уж точно) некуда: до рассвета еще пара-другая  часов.

— Это пока что, потом все равно наденешь, если жить хочешь.

Глухо отзывается Егерь, покачивая в руке кружкой. Внутри еще ничего, он тут чистоту блюдет, пыль выметает, как может, а окна прикрывает, то фанерами какими, то тряпками, чтоб глаза не выедало, да и на высоте, в целом, оно все как-то по-легче ощущается; но внизу, снаружи – там все по-старому: все та же радиоактивная пыль, все то же дикое зверье, все те же охочие до полезной рухляди люди, в своих изысканиях способные забредать достаточно далеко, чтобы доставить проблем. Егерь поводит плечами, отпихивает очередную собачью морду и все-таки поворачивается, заглядывая в чужое лицо и вновь думая о том, что оно – лицо это, – ему смутно, но почему-то знакомо, будто он уже где-то и когда-то видел пацана этого несчастного, таким же растерянным и таким же сбитым с толку.

— Можешь называть меня Егерем, если это важно.

Сухо и все также негромко отзывается он, поднимаясь с места и подходя к чужому рюкзаку, чтобы достать оттуда карту подземки – своей-то у него нет, выкинул давно еще, когда понял и смирился с тем, что путь назад ему заказан. Когда же он оборачивается, замечая бросаемые Максимом на автомат взгляды, то вновь качает головой, выуживая из глубокого кармана набитый патронами рожок, который вкладывает в чужой рюкзак заместо карты. Егерь не злится – понимает, он и сам, верно, себя бы так вел, искал бы пути спасения, как какая-нибудь крыса, не стал бы не задавать вопросов, ни вдумываться, и убил бы при первой возможности, просто для того, чтобы чувствовать себя спокойнее. Но не сейчас, сейчас он от этой суеты отошел и абстрагировался, и того же желал другим.

— Ты бы успокоился, Максим, а то волнение дело не полезное, тем более для того, кто хочет стать сталкером, — с тенью веселья хрипнул Егерь, улыбаясь, отчего шрамы, изрывшие его кое-как прикрытую капюшоном щеку, уродливо натянулись. Он вновь садится рядом, отпивает и раскрывает уложенную на коленях карту, мельком всматриваясь в проставленные чужой рукой метки и маркеры: не столько из интереса, сколько из привычки запоминать все, что только можно, потому что кто знает, когда это может пригодиться. — Тут ты вот, около Петровско-Разумовской, на улице Прянишникова, в старом здании университета. Только, судя по всему, везет тебе как утопленнику: что до Полиса, что до Ганзы отсюда идти долго, не возьмусь сказать сколько даже, и в метро не спустишься – это до Савёловской идти надо, а там то гнезда стражей, то мосты обрушившиеся, всякой погани хватает.

Егерь отдает карту Максиму, а сам задумчиво скребет пальцами по подбородку, едва заметно улыбаясь мысли о том, что все же случаются в этом мире еще чудеса: дурные несомненно и недобрые, но все-таки чудеса. А как еще, кроме как не “чудом”, назвать пацана, который почти буквально свалился с неба, да еще и остался при этом жив? Этому Максиму с его дурной удачей, лотерейный билет бы купить, да где такие найдешь теперь, а если и найдешь, то что оттуда выиграешь? Егерь вновь прикладывается к стакану, шикая на лезущего ему под локоть слепыша. Взбудораженные новым запахом нового человека, собаки бесцельно слонялись по комнате и снаружи, по коридорам: некоторые возвращались, некоторые уходили на охоту – Егерь и их не держал, но всегда с радостью принимал, подкармлива и позволяя греться у огня.

— Ночью идти не советую, на улицах много всякого: мутанты, аномалии, а можно и на сектантов напороться – этих жизнь вообще ничему не учит. Лучше пережди до утра, и пойдешь относительно спокойно, соседняя комната, вон, свободная, если тебя мое общество нервирует. Хочешь отдохни и днем пойдешь, мне не жалко, места много, да и ты первый гость тут за последние полгода. Если что-то нужно будет – скажешь, может не совсем безвозмездно, но постараюсь помочь.

Егерь оставил чашку у кровати и вернулся к костру, садясь на кучу тряпок и подкидывая в потрескивающее пламя горько задымивший сушняк, руку положив на лобастую башку все той же смольно-черной суки Гретты, которая вроде спала, а вроде приглядывала за пришлым единственным своим, медово-желтым глазом.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

Отредактировано Виктор Гроссерберг (2019-08-07 22:08:16)

+2

6

Максиму двадцать два. И он слишком четко понимает два факта, каждый из которых не поддается сомнению:

→ ему повезло;
→ он выжил ценою жизни пятерых товарищей.

Он не мог утверждать, что прикипел к ним душой и сердцем; того же Руслана, крупного, немного грубоватого азера, он и вовсе на дух не переносил. Между ними всегда были склоки и разногласия, в большинстве своем — из-за различий в менталитете и во взглядах на жизнь. Руслан не чурался подворовывать из карманов и рюкзаков у зазевавшихся на контроле торгашей и челноков, завышал таможенную пошлину для тех, кто просто не понравился ему на вид или на слово. Лип с сальными комплиментами к девкам. Иногда посматривал мультики. Вполне дружелюбный и отчасти сердобольный Максим подобного поведения не одобрял, но молчал. Оказаться на территории Ганзы с самого начала — это роды в противогазе, не то что в рубашке. Голода он не знал, нужды, по сути, тоже. Жить на Кольце было хорошо ровно до того момента, пока ты следуешь негласному правилу «молчка»:

→ если ты молчишь и не пиздишь лишнего неместным, то никто тебя не тронет;
→ если ты молчишь и не замечаешь каких-то лишних деталей, то тебя никто не тронет;
→ если ты молчишь и не задаешь глупых (вообще никаких) вопросов, то тебя никто не тронет.

Многое в политике Ганзы Максиму не нравилось. И это многое — секреты для своих, для местных, для тех, кто тут живет. Чужаки о таком не знают и знать не должны, вот Максим и молчит, и терпит, и смиряется со своим положением блеющей по команде овцы. Не ему жаловаться на жизнь. Кто-то и вовсе живет на поверхности — как этот Егерь. Максим, хоть и молодой, но не глупый, чтобы понимать, что не только в метро есть люди. Что они не одни на этом сгнившем куске земли, заросшим радиоактивной пылью и токсичным пухом. Что где-то в других городах есть такие же, спрятавшиеся под землю крысолюди, что боятся высунуть нос из своей уютной дыры.

Максим смотрит этому Егерю в лицо, рассматривает его, изуродованное шрамами и очерченное тенями. На улыбку его, корявую, смотрит. И понять не может, ведь где-то видел он лицо такое, оно на все метро — таким — единственным быть должно. Максим пытается вспомнить, глядя в карту, изрытую метками, что он оставил своей собственной рукой. И поверить не может, насколько далеко его утянуло. На другой конец трижды блядской Москвы. На самый север — дальше только пустые, неизвестные ему земли, занятые то ли уродами, то ли еще какой падалью. Так далеко он ни в жизни не забирался, и как ему теперь обратно попасть? На Китай-город этот проклятый зайти? ГНИЦ эту, ебучую, найти, которой он никогда даже в глаза не видел?

Он выругивается снова, удерживая себя от желания то ли швырнуть чашку в стену, то ли хорошенько ебнуть эту стену ногой. Максим продолжает сидеть, тупо глядя в разметку и пересечения линий, чувствуя лишь какое-то сосущее ощущение полной безнадеги. Да, жив остался, а сестру его, сереющую и хиреющую, как это спасет? Они вшестером туда попасть не могли, а тут – с самого Севера, снова на Юго-восток, одному, по поверхности идти… В метро спуститься — тоже задача, но так можно вернуться на Кольцо, заплатить за дрезину… Блядство.

Он говорит:

— Мне на Китай-город нужно. Я в сторону ГНИЦ шел, за лекарством, — так он говорит, и сам не знает, для чего он чужаку-то душу открывает. Зачем ненужной информацией кормит. Он и так ему помог больше, чем следовало, и Максим искренне ему за это благодарен. — У меня сестра мелкая болеет. В Полисе посмотрели на нее и сказали пиздовать туда.

Одна из собак, что постоянно сновали тут да там, да вокруг него, аккуратно подходит к его койке. Максим медленно, чтобы не спугнуть и не разозлить, протягивает ей руку, сняв с нее плотную тканевую перчатку. Руку его обнюхали, с настороженностью и должным вниманием, лизнули в ребро ладони. Максим эту дружелюбную суку все же погладил, замечая, как обрубленный хвост заходил из стороны в сторону.

Уходить в другую комнату ему не хотелось. Собаки, может, и не тронут его из-за наказа своего то ли вожака, то ли хозяина, но в одиночку куковать в ночи Максим не привык. Потому и подходит к костру да садится рядом, стараясь собак чужих не нервировать. На рычание он внимания не обращает.

Он говорит:

— Слушай, дядь. Егерь, — так он говорит и поправляется в конце, неловко улыбнувшись. — Мне вообще нельзя на месте сидеть. Времени у меня нет. Сопроводи меня до Тимирязевской. Патроны тебе отдам, еду, воду. Че захочешь — проси, но мне пиздец как в эту ГНИЦ нужно.

И все-таки видел он где-то такое лицо. Максим щурится от яркого, теплого света костра, смотрит на здоровую, гладкую его половину, смотрит и смотрит и разглядывает, даже не думая о том, насколько подозрительно это может быть со стороны. Почти детское любопытство кружит ему голову, он придвигается ближе, тычет пальцем в карту.

Он говорит:

— На «Тимке» живут сатанисты, они меня знают. Сопровождал к ним наши караваны. Может, пропустят, — так он говорит и как-то совсем недобро и мрачно усмехается, глядя в карту. — Может, в жертву Бафомету отдадут. Хуй их там проссыт. Но попытаться-то…

Он прерывается. Давно забытая, размытая картинка медленно, почти лениво ворочается в мозгу, тревожит подточенную память. Максим вспоминает, как бывал когда-то, несколько лет назад, проездом на Цветном бульваре — тот еще гадюшник, в котором и нальют с дружелюбной улыбкой, и угостят сигареткой, и бабу под тебя подложат. Или не только бабу. С такой же дружелюбной улыбкой там могли и вспороть тебе брюхо, но это дело было второстепенное и незначительное.

Бывал там Максим: и пил, и угощался сигареткой, и бабу под него клали. Вернее, бабу положили в одну из палаток, но в какую именно — он тогда запамятовал, а потому проверял каждую незапертую. Одна из таких палаток, с приоткрытым входом и вроде как незанятая — была занята. Максим, на подпитии, заглянул и мигом растерялся. Перед ним стоял крупный, широкоплечий, абсолютно нагой мужик, обернувшийся на шелест входного полога. И лицо у него было рябое, наполовину сожженное, будто кожу с него сняли и выварили в крутом кипятке.

Он спрашивает:

— Ты бывал на «Цветном» когда-то? — И думает: а нахуя, собственно, такое спрашивать?

[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

+2

7

Заданный Максимом вопрос, казалось бы совершенно неуместный, вдруг тронул какую-то из мысленных струн, вытягивая на поверхность странную, старую мизансцену, крепко въевшуюся в память своей комичной нелепостью: запах взмокших тел, шум вечно развеселой станции, прохудившийся в решето брезент палатки и в умат пьяный пацан, круглыми глазами пялившийся на него добрых пару-другую минут, прежде чем вылететь из палатки, покраснев столь стремительно и ярко, что это было видно даже в душном полумраке. Так вот оно что. Вот где он видел это лицо. Значит не подводит еще память, теплится, родимая, в коробочке-черепушке.

Егерь неопределенно хмыкает, прячет лисью свою усмешку за краем капюшона да ворошит трескучие, малиновые угли, ни видом, ни жестом не выдавая того, что признал и понял. Не к чему ему пацана смущать, а то тот шебутной какой-то больно, чего доброго еще умчится в ночные дали вещи свои позабыв, и ищи его потом с собаками по переулкам да канавам. Да и нет Егерю дела до прошлых дел: вспомнить и посмеяться – это еще может быть, а какие-то выводы делать и журить – глупо и бесполезно. Да и сколько уж воды с тех пор утекло? Года три, а то и все четыре. Он о метро в целом-то вспоминать не любит, потому что с одной стороны мерзко как-то становится, а с другой точит искушением, мол: “а вдруг забыли? А вдруг вернуться смогу?”. Но в итоге понимает, что в подземке ему жизни уже не будет, да и не осталось там никого, кто ждал бы его и к кому хотелось бы вернуться.

— А кто там не был-то? На такое место чудное грех не глянуть, — со смягчившейся улыбкой отзывается он, потеснившись, чтобы Максиму у огня место было, а после продолжает и врет бровью не поведя: — но я так, мимо, считай, проходил, только мельком на все глянул – дел невпроворот было. А ты, кстати, это давай, не ругайся больно, тебе такое не к лицу, Максим, мат – это наука тонкая и не всегда уместная, а ты как-никак вроде в Полис вхож, а там люди вежливые живут, как я слышал.

Егерь замолкает, к костру оборачивается и выуживает из другого кармана кусок вяленого, пресного мяса, стряхивает с него тканевые катышки и пробует на зуб, пожевывая неторопливо, задумавшийся о предложении Максима. Дело, как видно, у парня было серьезное и спешка его была вполне оправданной, и не врал он вовсе, о таком даже сейчас мало кто врет, чтоб беду не накликать. Впрочем, не мудрена беда, потому как с житьем этим подземным, каких уж тут здоровых детей рожать? То аномалии, то альбинизм, то еще пакость какая, а лекарств-то нет, да и акушеры не везде имеются, вот и рождаются такие – из десятерых, дай бог, хотя бы один здоровеньким будет. Дело страшное, конечно, но для нынешних времен обычное.

Говоря откровенно, предложение это, несмотря ни на что, глупым было донельзя – по темноте-то черти куда переться, – да и ни воды, ни еды Егерю не нужно было, у него все свое имелось, а чего не имелось, то всегда можно было у черномазых из Эмиратов выторговать, с наценкой, конечно, зато честно и в срок. С другой же стороны брезжила на краю сознания эфемерная вера в карму, по воле которой по заслугам выдается за все: и за плохое, и за хорошее. Да и пацана, честно говоря, самую малость жалко как-то было – его ж ведь сюда не по-глупости даже занесло, а просто потому, что так вздумалось вздорному проведению, или еще каким незримым уравнителям, а у него, вроде как, и дел никаких нет.

— Кто на “Тимке” живет, я получше тебя знаю, но раз уж ты так уверен, что они тебя с распростертыми объятиями примут, то помогу. Я провожу тебя до станции, но ты отдашь мне патроны, фильтры и аптечку – идти тебе недалеко, а Ганза своих солдатиков любит, так что заново тебя прибрахлят, никуда не денутся, — после продолжительного молчания отозвался все же он, заметно помрачнев голосом при упоминании ганзейцев. Как бы он прошлое в прошлом не оставлял, а память о виновниках его злоключений до сил пор разум терзала и всего его мучила, словно незаживающий, гнойный струп. Такой ненависти ни при каком желании не скроешь, но на вопросы – если у Максима такие имелись, – он бы все равно отвечать не стал, ему надо было еще собраться, и тщательно, потому что подсказывала чуйка наймитская, что маленькое это путешествие может затянуться до неприличия.

Вышли они минут через десять. Максим с остатками своей поклажи и Егерь, с набитым вещами рюкзаком, старенькой СВД и тремя собаками: Греттой, Слепышом и Пушком, которых сам выкормил и которые редко когда его оставляли без своего верного надзора. Шли тихо, скоро да как-то уж больно ладно. Обычный сталкер такому затишью может и был бы рад, а вот у Егеря кошки на душе скреблись, пока он смотрел в молчаливую темноту эту.

Егерь вел к Дмитровке. Сначала шли по разбитым, занесенным снегом и пылью улицам, мимо университетских низких зданий. После трусили через когда-то принадлежавшие РГАУ поля, которые Егерь никогда не любил, потому что дурным делом было выходить на настолько открытое пространство. После переулками шли к рынку, миновав железнодорожные пути, перекошенные остовы пары торговых центров и лысый пустырь, на котором раньше рынок черномазых стоял, и который так ничем и не застроили после реноваций. Пока шли по Дмитровке – широкой, разбитой и забитой остовами покинутых машин, – Егерь все к домам жался: от машин нездорово шпарило фоном, да и вопрос открытого пространства давал о себе знать.

Он-то мира не боялся, навидался уже всякого за пару лет-то, а вот за Максимом – крысенышем этим тоннельным, – наблюдать было интересно: за тем, как озирался, за тем, как дергался и как вел себя, резко сменивший говорливость на бдительное молчание. Егерь временами останавливался и показывал то в одну, то в другую сторону, где-то вид красивый был, а где-то табличка исторического здания чернела. Всего не покажешь, конечно, но хотелось пацану на память хоть что-то оставить, чтобы не боялся ни поверхности, ни света, ни ядовитого воздуха. Человек все-таки не для подземелий был создан и всякий должен помнить, что над головой есть целый мир, который ни стенами, ни гермами не ограничен.

Так – молчаливо и немного познавательно, – они до Тимирязевской и дошли. Егерь остановился в полукилометре от станции, огляделся, сменил фильтр своего ГП, махнул рукой, задавая направление и хлопнув Максима по плечу да кивнув, пошел обратно. Только вот далеко не ушел, вместо того свернув в переулки и забравшись в остатки рухнувшего здания, где и залег на третьем, полуразрушенном этаже, примастив СВД в выбоине между кирпичей. Не мог он так просто пацана оставить, душой неспокойной чувствовал, что все его сказочки про знакомство да братание боком выйдут, сатанисты никого не любили кроме неведомой твари, которой поклонялись, принося кровавые жертвы.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

+2

8

Максиму двадцать два. Позади себя он оставляет обветшалое здание Университета, на короткий срок ставшее ему пристанищем, передышкой. Перевалочным пунктом, в котором он и отдохнуть успел, и даже настоящего чаю испить, который до этого пробовал всего два раза в Полисе, выложив за него кругленькую сумму. Он воровато оборачивается, мысленно прощаясь с этим местом, и ступает дальше, стараясь не отступать от уверенно шагающего вперед Егеря.

Егерь этот, как показалось Максиму, тот еще темный тип. Сомнений в том, что ранее он в метро жил — не было, потому как и про Полис ему было известно, и про Ганзу, и про ту же Тимирязевскую, хоть и близко она была. Егерь темнил, и Максим не смел винить его в этом — все они, что проживающие под землей, что такие же отшельники, жили и спали и жрали в обнимку со своими тараканам из головы, со скелетами из шкафов, с секретами из сердец. Все они хранили какие-то свои особенные тайны, знать которые чужакам категорически воспрещалось. У Максима тоже были тайны. У него тоже были секреты, которые он никому бы в жизни не доверил.

Все они — трусливые дети подземки, их больной уставшей матери. Накормленные отрезами свиных туш, напоенные экстрактами грибных шампиньонных шляпок, напичканные капсулами мультивитаминов. Обреченные подохнуть, но никак не подыхающие; медленно варящиеся в радиационном фоне, заживо гниющие мозгами в неспокойных туннелях. Максим — тоже — дитя метро, выросший там солдатик Ганзы, наивный и трусливый, как крысы до Скорби, привыкший прятаться по углам и нишам, за спинами чужими, лишь бы не увидели и не заметили. Сердобольная курочка-наседка для сирых, убогих и обездоленных: то старику пошлину снизит, то пульку ребенку-оборванцу подарит. Выращенный на ганзейских законах, которым он молчаливо противился, Максим боялся кого и чего угодно — Демонов, стражей, библиотекарей, мутировавших собак, уродцев с двумя головами и тремя руками, крыс размером со свиней, поющих труб, проклятых станций, нехороших перегонов.

Единственное, чего Максим не боялся — это людей. Люди везде были одинаковые. И убивались они все, тоже, одинаково. Проблема была лишь одна: Максим, ведь, тоже человеком был. И убивался он точно так же, как и все остальные.

Прощаться с Егерем ему было не то что тяжко — тоскливо. Темным он был, но хорошим, надежным мужиком. Сдержал он слово свое, в опасности не оставил, корысти не показал. Один раз даже за шлейку рюкзака к себе утянул, чтобы Максим не грохнулся рожей прямо в лужу, от которой счетчик Гейгера бесновато затрещала. Не обокрал и ничего не взял без спросу, хотя возможностей у него была — уйма. Лишь по-братейски так по плечу хлопнул, кивнув напоследок, да пошел восвояси, не оборачиваясь и не говоря ничего.

Максим же вслед ему смотрит и думает, что не хватает таких людей в метро — честных, неядовитых, простых.

которые журить за слабости не будут;
которые готовы тебе плечо подставить в трудный час;
которые не станут будут тебе в лицо дулом автомата тыкать за зря.

Он отворачивается и спускается ко входу на станцию, неловко прокатываясь на голубой корке льда. Схема торговли с сатанистами была предельно простая: Ганза отдавала им отловленных бомжей да тех, кто в черном списке был, и обменивала на топливо, которого у сектантов было в избытке. Встречались они, почти всегда, на пустующей Дмитровской, которую никто так и не осмелился заселить, реже — прямо в перегоне сгруживали на дрезины каждый свой товар, руки не жали, и расходились спокойно, изредка лишь словом обмолвившись.

Максима там (как и во всем метро) знали как Дробыша, от фамилии оно прилипло. Несколько раз он ездил на дрезине, груженной бомжами и «врагами народа», в ту сторону, и все, что от него требовалось — вовремя поднять дуло автомата и выстрелить. В итоге стрелять ему так и не пришлось, на «Тимку» он не ступал ни разу, но знал, что выход рабочий у них есть, и его они охраняли добротно, насколько добротным мог быть пост анархистов, приносящих кровавые жертвы самому Сатане. На подходах Максим увидел наваленные мешки с песком и обломки железных листов; за перекрытием стояло трое мужиков, у каждого на грудном кармане куртки — намалеванная красной краской пятиконечная звезда. Максим замедлился, руки без оружия вверх поднял, и только когда ему знак дали, подошел ближе.

Сатанист говорит:

— Далеко тебя от Кольца занесло, Дробыш, — так он говорит, осматривая его автомат, свободно висящий на груди. Максим же специально «сто третий» не стал внутрь рюкзака запихивать, чтобы, в случае чего, выхватить побыстрее. — Ты откуда такой красивый топаешь-то?

Максим, хоть дурака из себя и строит, но приклад автомата все же сильнее сжимает в дрожащих пальцах. Затравленно смотрит на командира этого, недоброе чует — рядом с людьми ему удивительно неспокойно, не то что в пустынном городе, среди брошенных, фонящих машин и обугленных руин былой цивилизации. Максим рассказывает,

что шел, упал, очнулся — заблудился, ну с кем такой хуйни не бывает;
что обратно в метро ему попасть надо, на Кольцо, а ближе вас, ребята, никого нет;
что задание у него важное, чуть ли не сам Полис его послал, помогите, пустите на станцию.

Сатанист ему улыбается, хотя не видно этого — глаза в стеклах сощуриваются, морщинками идут. Из респираторных фильтров выходят облачка пара, следом выходит смех, нехороший такой, гадкий, премерзкий, от чего Максим палец указательный на курок кладет, но не нажимает.

Сатанист говорит:

— Пустить-то мы тебя пустим, это ты не боись, — так он говорит и дуло «Калаша» ему в башку целит. — Но вот дальше ты вряд ли пройдешь, ганзеец ты наш ушлый. Планы на тебя — закачаешься.

Максим палец указательный на курке держит, хмурится, медленно и глубоко дышит, обращаясь весь во внимание и слух. Переглядывается с сатанистами этими, скалящимися псами подземными, с падалью этой кровопускающей, и делает шаг назад.

Максим делает шаг, и его предупреждают;
Максим делает шаг, и ему под ноги выстреливают;
Максим делает шаг, и он в горло уроду этому говорливому тоже выстреливает.

Пока остальные мешкают, он срывается с места, да сигает за бетонный отбойник, успевая в самый последний момент пригнуть голову, спасая ее от автоматной очереди. Максим тяжело и скоро дышит, смотрит в небо, тяжелое и низкое, темно-темное, самозабвенно слушает топот человеческих ног по снегу и льду, прижимая к себе свой «сто третий», словно игрушечного тигренка из детства. И когда один из сатанистов нависает над ним, целясь Максиму промеж глаз, ему в лоб вгрызается жадная, крупнокалиберная пуля. Не его, Максима, пуля. И кровь зажурчала из дыры, алая-алая, и залила собой стекла-окуляры его противогаза.

[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

+1

9

Стреляная гильза – отливающая латунной желтизной и исходящая бледным паром, – стремительно остывает, отлетевшая в колыбель снежного крошева. Остывало и тело безымянного сатаниста, рухнувшего и замершего без движения поперек отбойника. Остывало чернеющее рубленным силуэтом на припорошенном снегом асфальте тело Максима, не то оцепеневшего, не то все-таки не сбереженного. Остывал и Егерь, притаившийся в своем сомнительном укрытии с крепко сжатой в руках винтовкой, эхо выстрела которой до сих пор звоном терзало слух.

Этим миром – отравленным и извращенным, – правила стылая ядерная зима, стреляные патроны и жестокость, пожирающая одних во имя спасения других. А хотелось бы, конечно, по-другому. Хотелось бы, хоть самую малость, по-человечески.

— А ведь говорил же, что мне лучше знать, — мрачно хмыкает Егерь и вновь опускает глаза к оптике, смотря на безразличный к суете людской мир, сквозь решето меток-направляющих. И ему, на самом деле, совсем не жалко, потому что бешеных животных давно принято отстреливать без сострадания и сомнений. А ублюдков этих, что тараканами лезут из дыры-норы своего подземного царства, даже животными называть не хочется, чтоб истинных животных не оскорбить.

Следующие несколько минут, – грохочущие выстрелами и резонирующие низким рычанием – растягиваются на одно затяжное, озлобленное и самую малость тревожное мгновение, что эхом раскатывается на многие мили вокруг, суля скорой бедой. Обуреваемые своими фанатичными видениями и в сути своей трусливые, сатанисты крысами бегут обратно в свой подземный мирок, стоит только темноте вокруг взглянуть на них десятком зеленеющих глаз, оскалится сотнею от слюны влажных клыков и заговорить угрожающим, злым рычанием.

Собак в Москве всегда много было, но не все они Егерю были друзьями, и потому он ждет у домов, расхаживая из стороны в сторону, пока косматая, крупная Гретта тащит к нему за лямку рюкзака недвижное тело. Егерь вдруг чувствует, как холодеет не только снаружи, но и где-то внутри себя, точно там, где теплится, никогда не исчезавшая часть его, которая о честности, доброте и жертвенности. Он опускается на колено, мокрыми от снега пальцами рассекая вязкую, алую пленку. И в следующий момент, когда взглядом пересекается с льдистым серебром чужих глаз – испуганных, но не остекленевших, – выдыхает так шумно и резко, что фильтр на мгновение обволакивает густым, белесым паром.

— Ну, с днем рождения, что ли, Максим Олегович, — с бледной улыбкой гудит Егерь сквозь намордник противогаза и поднимается, протягивая ему руку.

Судя по всему, этому походу действительно суждено затянуться, и в целом, он даже не против.

Егерь не дает ему ни отдыха, ни даже короткой передышки, поднимает на ноги и едва ли не за шкирку настойчиво тащит в глубину переулков, к покинутым, взирающим на них пустыми окнами-глазницами домам, и к ведущей в подвалы двери, куда для начала пускает собак, предоставив им возможность разобраться с роющимися внутри стражами. Следом, когда звуки бойни затихают, он пропускает Максима и заходит, наконец, сам, плотно закрывая дверь и первым делом оттаскивает тела крыс-переростков в сторону, оставляя их на пир сыто зачавкавшим псам.

Подвал зеленеет мелкими, тускло фосфоресцирующими грибами и темнеет пятнами расползшегося по стенам (с виду, вроде, безобидного) мха, но на деле ни зги тут не видно, как ни всматривайся, и Максима ему приходится искать почти на ощупь, а найдя – ладонями тронуть за плечи, усаживая на ряд тянущихся вдоль стен труб. Сам же он скидывает с плеч рюкзак и опускается на колено, мельком косясь на циферблат наручных часов, отстегивая клапан и запуская в тканевое нутро руку, шурша и позвякивая загодя набранной (и как оказалось не зря) поклажей.

— Нельзя сейчас идти. Шум и запах крови уже привлекли падальщиков.

Между делом резюмирует Егерь, из бокового кармана рюкзака доставая фонарь и цепляя его на поясную лямку разгрузки – темноту подвала, пару раз мигнув, прорезает желтоватый, тусклый свет. Смолкнув, он обходит подвал сначала с счетчиком Гейгера, а после и с дозиметром, чтобы лишний раз убедиться в отсутствии радиационных “луж” – фон, (как и везде, впрочем) завышенный, но не критически, так что переждать тут какое-то время они смогут без особого вреда для организма.

Закончив с осмотром и попутно убедившись в том, что никаких лишних “кроличьих нор” в подвале не имеется, он снимает с себя намордник противогаза и возвращается к Максиму, вновь садясь рядом и выуживая из рюкзака один из нескольких саморазогревающихся ИРПов, коробку которых нашел когда-то в бункере неподалеку от Петровско-Разумовской ЖД станции, и которые, как выяснилось, не зря берег все это время. Помимо того Егерь возвращает ему фильтры, патроны и аптечку, которые и забирал-то только для того, чтобы их не отняли сатанисты.

— Я могу попробовать довести тебя до “Совка”, а могу пойти с тобой до самой ГНИЦ, но у второго есть свое условие, — Егерь притих и нахмурился. Не любил он об этом говорить, потому что у всех неизменно по этому поводу возникали самые разные вопросы и домыслы, на которые ему без желания, но приходилось отвечать ложью, чтобы не стать целью для охотников за головами.

— В подземку мне никак нельзя, там – смерть, — неопределенно говорит Егерь таким тоном, что сразу становилось понятно: в детали он вдаваться не будет ни при каких условиях, хоть ты пытай его. — Так что ты лучше поешь и подумай, а потом решать будешь, что к чему.

Егерь, чуть потеснив Максима, следом влез на трубы и кое-как устроился на жестких, ржавых жердях, выставя на часах будильник, должный разбудить его спустя час. В течении этого времени, ориентировочно, падальщики должны были закончить с трапезой, а там уже видно будет – вместе ли они пойдут, или все-таки разведет их этот мир в разные стороны.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

Отредактировано Виктор Гроссерберг (2019-08-10 17:34:27)

+2

10

Максиму двадцать два. Его выучили, вымуштровали, выдрессировали, что убийство — это нормально. Что убивать людей, здоровых и не мутировавших — это не плохо. Что убивать мутантов и агрессивных тварей — это очень хорошо. Что любого, кто оказался предателем, лжецом и подлецом, можно застрелить, пустить ему пулю в лоб, свернуть ему шею, всадить нож ему в спину или живот. Это называлось «справедливостью». Это было нормой.

О том, что в процессе убийства людей становится меньше, никто не задумывается. О том, что и без внутренних склок они лишь вымирают каждый день понемногу, никто не задумывается. Люди гибнут, утонув в полчище голодных, жадных крыс-переростков. Заблудившись в нехороших тоннелях с поющими трубами и яркими видениями. Пережрав мутированных грибов, медленно разлагаясь изнутри от накапливающихся тяжелых элементов. Люди гибнут от рук других людей просто потому, что у них оказались разные взгляды. Что кто-то молится не тому богу. Что у кого-то в паспорте стоит отметка не того цвета. Что кто-то что-то не то сказал. Это было отвратительно. Но Максима приучили не думать об этом.

Если тебя хотят сожрать — нажми на курок.
Если тебе хотят навредить — нажми на курок.
Если тебя хотят принести в жертву — нажми на курок.

Максим смотрит в темное, движущееся над ним небо подслеповатыми глазами и даже не дышит. Ему повезло. Опять. Снова. Максим видит перед собой размытое пятно — черные очертания противогаза да белесые вспышки окуляров, размытые облачками пара, выходящими из респираторов. Из-за стекла окуляров на него смотрят человеческие глаза, сощуренные, с собравшимися по уголкам морщинками. Егерь улыбается. Живой, рядом с ним, Егерь, улыбается ему, смазывая пленку застывшей крови с провалов глазниц. Он вновь спас его, Максима, безрассудного идиота, который сам себе создает неприятности из ничего. Максим выдыхает.

Его подбрасывает, ставит на ноги, и он, все еще трогательно прижимающий к своей груди «сто третий», бежит следом, оглядываясь на оставленные ими человеческие трупы. Максим — убийца, и убивать ему не впервой. Ему двадцать два, и он лишает людей жизни, играясь в маленького, неразумного божка.

Думает, будто его собственная жизнь стоит выше чьей-то собственной.
Оправдывает себя, что просто защищался, хотя и выстрелил первым.
Объясняет себе, что люди эти — на самом деле нелюди, которым жить запрещено.

Верно?
Верно же?

В темноте запертого подвала он будто приходит в себя. На плечи вместе с чужими крупными ладонями обрушивается осознание своих поступков. Их последствия. Максим цепляется за Егеря в ответ, когда понимает: из-за него сатанисты могут объявить Ганзе войну, несмотря на то, что это — сущая глупость. Сатанисты обозлятся на них. Будут стрелять в их челноков. Расскажут солдатам, что он, Максим Дробышевский, предатель и ирод, посмевший нарушить их хрупкое перемирие. Его выгонят с Ганзы и запретят пересекать территорию Кольца. Ему придется ныкаться по окраинным станциям, где его вряд ли примут. Его не впустят в Полис, и свою мелкую, неродную сестру он тоже спасти не сможет.

Максим неловко садится на молчаливые трубы, тупо глядя перед собой — на желтое пятно фонаря, упавшее на замызганный кровью мутантов пол. Собаки снуют рядом, влажно чавкают свежей добычей, и звук этот резко вытягивает Максима из его оцепенения. Он отпускает «сто третий» и стаскивает с головы противогаз, осматривая забившиеся и требующие замены фильтры. А потом поднимает, наконец, на Егеря глаза да губы свои растягивает в тоскливой, понимающей улыбке. Ненужной, наверное, никому, кроме как самому Максиму. Пальцы вновь дрожат.

Он говорит:

— Твои терки с Ганзой меня не касаются. Это твое личное дело, Егерь, — так он говорит и неспешно заменяет старые фильтры на новые, складывая негодный теперь материал в сторону. Максим не вправе лезть в душу к тому, кто настолько бескорыстно спас его от смерти дважды — дважды не оставил в опасности, хотя мог пройти мимо, проигнорировать, подумать о себе. — Я все еще нуждаюсь в твоей помощи, хотя и знаю, что ни в жизни с тобой не расплачусь за нее.

Максим нуждался в нем. Не было в нем еще развито сталкерское чутье, на открытой местности он чувствовал себя тяжело и нервозно, да и со многим на поверхности он был знаком лишь по рассказам пришлых, которые не понятно, чем в итоге были — пугающей детей выдумкой или чистейшей правдой. Максим хоть на поверхность и ходил, но дистанцию держал короткую, чтобы в случае чего — прыгнуть обратно в зев вестибюля, скатиться от страха кубарем по вставшим на века эскалаторам, да забиться в норку свою, родную, знакомую, относительно безопасную.

Не было теперь человеку места наверху.
Не было теперь человеку спасения от скорого вымирания.
Не было человеку прощения за все те ошибки, которые он совершил.

Поэтому он нуждается в Егере как никто другой. Один он пропадет, помрет, издохнет, захлебнется в радиоактивном озере, провалившись под неверную корку выглядящего прочным льда. Не знающий троп и стерегущей его опасности, он слишком сильно хотел жить, чтобы отказываться от такого великодушного предложения, которое ему дарует, наверное, сама Судьба. Или сам Господь Бог. Или еще что-то, эфемерное и могущественное, о существовании которого они все даже не подозревают.

Он говорит:

— Мне нельзя ходить одному. Говорят, восприимчивый очень. Слышу, как в трубах кто-то поет. Звуки нехорошие в перегонах, шепот нечеловеческий, приходы ловлю, — так он говорит и не стыдится слов своих — потому что нечего стыдиться. Раз они теперь вместе пойдут, тем более по земле, по самой поверхности, где опасностей куда больше, чем в метро, то Егерь просто обязан знать обо всем этом. — Пару-тройку раз я был рядом с Кремлем. Рядом с ним меня всегда за руку держат — чтобы к Звездам не пошел. Увижу — и моргать перестаю, рвусь к ним, отбиваюсь, головы не отвожу.

Максим замолкает и мнет в пальцах кусок засушенной свинины, да пакетик с чайно-грибным порошком. Думает, стоит ли говорить всей правды, или же нет. Он сомневается, смотрит ровно перед собой, да губу закусывает сильно-сильно, до проступившей капельки крови. Руки на нервах — вновь дрожат. Одна из сук, что сопровождали их сюда, тычется носом в его руки, учуяв запах не мутировавшего мяса.

Он говорит:

— Нас было шестеро, когда Демон напал. Один — из Полиса, проводник, — так он говорит, все же признаваясь. — И вместо того, чтобы помочь остальным, я испугался и попытался сбежать, пока не напоролся головой на бордюр. Так что я теперь в метро тоже не вхож. Если спущусь, то меня либо пристрелят нахуй, либо продадут сатанистам. После случившегося они меня, наверное, теперь хотят еще больше.

И нервно смеется, будто задыхается: от боли, от горечи, от трусости своей.

[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

Отредактировано Рейнард (2019-08-13 00:51:44)

+2

11

Егерь молчит и не двигается – лишь бок его вздымается высоко и медленно, – будто в самом деле уснул за эту пару минут. Но на деле-то, он не спит, конечно – слушает, внимая чужой боли, чужой искренности, чужой исповеди, и чувствуя, как от правды этой колючей, что-то в нем неприятно ворочается, словно на встречу тянется. Что-то темное и насильно запрятанное за печатями мнимого неведения и наивного “прошлое прошлому”. Невольно и как-то зябко Егерь себя рукой за плечо обнимает, крепко стискивая то в пальцах, и лицо прячет за краем капюшона, будто в темноте этой беспросветной кто-то может увидеть, как скривилось то на мгновение его, словно от жуткой боли.

Егерь все слушает, молчаливо и беспристрастно, глотая чужие слова, чужие оговорки, чужие удушливые паузы, и обострившимся слухом впитывает каждый звук и каждую вибрацию, запоминая и бережно складируя в своей голове-гробнице под маркёром “действительно важно”. Удивительным было осознавать, что едва ли знакомый тебе человек в некоторой мере разделяет твои волнения и детали минувшего – похожий и одновременно совершенно другой. Непрошенные признания леской стягивают сведенное судорогой горло, но Егерь через силу сглатывает их, оставляя при себе – этот день и без того сыт признаниями, и ни к чему множить сущее без всякого толка.

— Не виноват ты, Максим. Это только в книжках на амбразуру грудью кидаются красиво и бездумно, а у нас тут мир настоящий все-таки, страшный мир. Да и от Демона отбиться, ежели он тебя заметил, дело практически невозможное, чтоб тебе там не говорили, в Ганзе твоей.

Егерь хриплым своим голосом взрезает повисшую тишину, зная, впрочем, что от слов его болеть у Максима меньше не станет. По себе зная, и по прошлому своему зная, которое два года уже как все силится закопать в мерзлую, ядовитую землю, и все справиться никак не может, потому что помнит, потому что кошмары видит, потому что до сих пор чувствует внутри себя эту гнойную, воспаленную рану, настолько глубокую, что никакая собака не залижет. Сложно это, но никуда ты от этого не денешься, как ни старайся.

Он выдыхает – шумно да устало, – и самую малость назад сдвигается, спиной прижимаясь к чужой пояснице, не тесно, но достаточно близко, чтобы ощущать присутствие, потому что жесты, временами, куда действенней даже самых правильных слов.

— Наш мир зол, Максим, но в нем есть кое-что хуже страха, трусости и убийства. Но пока ты понимаешь, что делаешь зло, ты еще можешь называть себя человеком.

“Страшнее всего, Максимка, знать о беде и никому не сказать, осознанно и по своей воле оставляя невинных на жуткую смерть” — в мыслях своих договаривает Егерь, видя, как под чернотой век проносятся врезавшиеся в память лица: поварихи Маньки и дочки ее, белокурой Галочки, врача Николая, братьев-санитаров Рыбаковых, молоденькой художницы Ксении, златорукого механика Фадеева, и множество – десятки и сотни их, – других, которых теперь, скорее всего, и в живых-то нет, а может и живы они, но бродят где-то в перегонах, обезображенные внутри и снаружи, без цели и без разумения, только потому, что какому-то начальнику караула Зеленцову вдруг сделалось страшно от слов полубезумного старика и ушел он безмолвно, побоявшись сказать что-то, чтоб его за умалишенного не приняли и не осмеяли.

У всех из них, – у тех, кто выжил и кто жить продолжал вопреки, – таилось за душой что-то мрачное: у кого-то темнее, у кого-то бледнее, но таилось у всех от мала до велика. И Егерь среди них был, крест свой принимая и покорно влача, не ропща и не жалуясь, почти не ощущая тяжести его, которая месяц за месяцем все сильнее истачивала его изнутри. Он выбор свой сделал и вместе с ним умрет, потому что по-другому в мире их более невозможно.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Поднялся через полтора часа, когда время перевалило за половину седьмого. Продрал глаза, по-собачьи как-то встряхнулся, забрал с труб ИРП к которому Максим так и не притронулся, и самого Максима пихнул под ребра, сухо скомандовав о трехминутных сборах.

Переулками вновь вышли к Дмитровке и бетонной коробке тимирязевского вестибюля, где Егерь на минуту всего задержался, без выражения рассматривая узоры кровавых пятен на снегу, а потом пошли вдоль дороги, постепенно забирая на юго-восток, пока с дороги не свернули на улочки. Шли в основном молча, и не только потому, что в наморднике противогаза да на ветру не поговоришь толком, а потому скорее, что говорить как-то и не хотелось – грызко дух какое-то липкое, мрачное настроение, словно старую рану разбередили до неприличия. Егерь, лишь бы чего лишнего не ляпнуть, предпочитал молчать и смотреть под ноги, то и дело ремень СВД поправляя и подсвистывая отбегающих слишком далеко собак.

Шли быстро, скоро и почти без длительных задержек. Лишь пару раз пришлось укрыться, теряя по пять-десять минут драгоценного времени: в первый, чтобы стаю промчавшихся мимо стражей пропустить; во второй, чтобы переждать, пока улетит восвояси нарисовавшийся в серой тяжести неба Демон, и пока ждали, Егерь Максима за плечи придерживал, да оттеснял подальше в темноту подъезда, чтобы тот свои страхи слишком пристально не рассматривал, но держался тот молодцом и особо не дергался, чего Егерь сильнее всего опасался.

— Полдень скоро, — без особой цели констатировал Егерь, мельком глянув на ползущую по небу дыру белоснежного, даже сквозь облака прорезающегося солнца. На улицах уже подпекать начинало и колебалось в воздухе легкое, едва различимое марево – красивое, но смертельно опасное. — Недалеко уже, успеем, — подвел он и пошел дальше, в сторону Марьиной Рощи, туда, где остался один из крупнейших бункеров, где они смогут, наконец, толково отдохнуть, понять, что им следует дальше и организовать свой дальнейший маршрут.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

+2

12

Максиму двадцать два. Неожиданно для себя он находит поддержку в словах случайного знакомого; того, кто сделал для него больше, чем любой другой человек под землей. И на земле тоже. Слова Егеря его ободряют. Максим жадно вслушивается в каждое, запоминая и складывая их в память черепной своей коробки. И когда тот замолкает, Максим лишь еле слышно молвит очередное «спасибо» — искреннее и безответное.

Пока Егерь пропадает в кратком сне, незаметно часе отдыха, сон к Максиму не идет совсем. Голода он, как ни странно, не чувствует тоже, а потому игнорирует оставленный ему ИРП, предпочтя обеду лишний раз обдумать происходящее, да проверить свои пожитки. Пока он раскладывает возвращенный ему инвентарь, проверяет «сто третий», пересчитывает пульки да заменяет истощившийся фильтр на своем противогазе, в голову лезут совершенно спокойные и простые мысли. Что, возможно, теперь у него есть шанс добраться до центра Москвы. Попасть в проклятую ГНИЦ. Найду спасительную банку с нужным лекарством, от которого зависела жизнь его приемной сестры. Что, возможно, у него все получится.

Что, возможно, у них получится.
Что, возможно, они не погибнут в процессе.
Что, возможно, они выживут и смогут дальше влачить свое существование.

Слова Егеря вселяют в него какую-то иррациональную уверенность, которой не было даже тогда, когда он ступил на поверхность сутки назад в составе полностью укомплектованного отряда. Вполне возможно, что, чем их меньше, тем лучше. Что именно это поможет им добраться до цели, заплатив малой кровью. Многие говорили, что в меньшинстве путешествовать проще — движешься быстрее, в опасности один не останешься. Максим снова смотрит в карту метро, ставшую теперь совершенно бесполезной, и делает заметки в личную потрепанную тетрадку. На будущее. Может, для тех, кто найдет его хладный труп. Или для тех, кто соберется его казнить в случае неудачи.

С такими мыслями он, полностью готовый к выходу, все же проваливается в дурное состояние полудремы, когда одна из сук Егеря запрыгивает к нему под бок на трубы, пригреваясь рядом. Максим будто моргает, настолько скоротечным был отдых, и взводится, когда чужой острый локоть пихает его под ребра.

После улягшегося в памяти разговора, на поверхности словно стало легче дышаться, насколько это было применимо к переходам по колено в снегу и обломках зданий в полном обмундировании да с маской на башке. Максим, воодушевленный, с отлегшим от сердца грузом, двинулся за Егерем следом, доверяясь его чутью и его знаниям. Больше не трясся, не нервничал, не гнал вперед — лишь внимательно слушал и цепко следил за подаваемыми знаками. В бодром темпе они продвигались к Марьиной Роще, практически не встречая почти ничего. В прошлый раз подобное привело Максима к знакомству с гневом Демона и последующим приступом собственной трусости. Даже в метро гуляло поверье — если в туннеле не встречается и крысы, то туннель этот ведет никуда иначе, как к сумасшествию или смерти. Можно одновременно.

Чем дольше они шли, тем жарче становилось. Если ранее Максим чувствовал, что на лбу проступает вполне нормальная, ненавязчивая испарина от натуги, то вскоре пот стал течь ручьями. Он поднимает голову свою вверх и щурится сильно-сильно — холодный и яркий диск солнца неумолимо поднимался все выше и выше, да врезался лучами в плотное марево туч подобно раскаленному ножу в мягкое масло. Егерь вдруг тоже поднял голову и обмолвился, от чего Максим лишь шумно выдохнул кустистое облако пара через респираторный фильтр.

Теперь-то он ощущал усталость.
Теперь-то ему смертельно хотелось спать.
Теперь-то он почувствовал болезненные позывы голода.

Оставалось совсем немного. Им пришлось вновь забиться внутрь подъездной ниши, когда в двухсот метрах от них появились люди — не то что вышли из-за угла, а выбежали, спешащие куда-то в совершенно противоположную сторону. Максим почувствовал прилив иррационального беспокойства, вжавшись в стену как можно плотнее. Никто не знал, кем они были на самом деле — нейтральными сталкерами-одиночками, сбившимися в стайку, очередной группой очередных сектантов, обыкновенными враждебными бандитами или лояльными какой-либо группировке солдатами. От греха подальше, Максим положил руку на предохранитель своего «сто третьего» который так и не выпускал из своих рук с самого начала их небольшого пробега до бункера. Когда люди ушли достаточно далеко, Егерь отступил от него, убрал с его бока руку и вновь скомандовал двигаться за ним.

Максим старается двигаться ровно за ним, следуя по пятам, чуть ли не ступая своими ботинками в чужие следы. Для верности. Даже это не уберегает его от очередной мелкой неудачи — накатанный с виду лед трескается под его ногой, откалывается крупным куском и срывается внутрь абсолютно полой дыры-пещеры, уходящей далеко под землю. От неожиданности Максим вскрикивает, делает неловкий шаг назад, и лед вновь расходится трещинами, осыпается в черный зев, словно пытающий его поглотить. Егерь, подоспевший к нему, хватает его за руку, вытягивая на безопасный островок.

Из дыры-пещеры-зева на Максима смотрят пары глаз, маленькие черенькие зенки. Чем дальше от проклятого обвала уносит его Егерь, тем ближе эти глазки становятся, пока несколько существ не вываливается наружу. Плотные, мясистые, со сверкающей на свету, бледной кожей, с загнутыми носами, забирающими воздух в легкие, чтобы завизжать — Максим слышал о них довольно давно, от одного мужика, с которым стоял в карауле на подходах к депо рядом с его родной станцией. Мужик называл их «носачами», и говорил, что визжат те так громко и пронзительно, что можно оглохнуть до конца дней своих.

Максим нажал на спусковой крючок, сняв «сто третий» с предохранителя.
Максим закричал на носача в ответ, лишь бы перебить становившийся громче визг.
Максим выстрелил, превращая носатую морду в кровавое, взвывшее месиво, сползшее обратно в зев.

Когда полезли еще, Максим снова стреляет и кричит и бьется в крупной, плохо контролируемой дрожи. Стреляет и идет назад. Кричит и идет назад. Егерь свистит — зовет своих гончих, что в пару прыжков нагоняют вставших на задние конечности носачей, напрыгивают на них, вгрызаются в мягкие складки плоти и рычат, рычат, рычат…

А потом Егерь вталкивает его в удушливую темноту бункера в Марьиной Роще, и Максим, сам не думая, что делает, цепляется за него в темноте, за бока, за руки, за плечи его, лишь в черноте этой, чернильной, одному не остаться — наедине с чудовищным визгом носатой твари.

[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

+2

13

Егерь хмурится и самую малость злится – отчасти на себя, отчасти на мир этот убогий. Вроде, вот был ровный ход – прямо-таки променад, – но стоило только самую малость расслабиться, как повылезало со всех сторон нечисти всякой: тут тебе и стражи, и демон, и туристы какие-то залетные, и теперь вот, носачи проклятущие у самого входа в бункер. Носачей-то, к слову, он уж год, как не видел. Твари эти, как известно, предпочитали селиться где потемнее да потеплее, а тут взяли да вылезли средь ясного до слепоты дня, не то дурные какие-то, не то в конец оголодавшие. Еще и пацана ему перепугали до мандража.

— А, ну, хватит! — глухо из-за противогаза прикрикивает Егерь, еще и сам не до конца отошедший от нервоза. Максима потряхивало и весь он, обнаженный в первобытном своем страхе, теснился и жался к нему, будто продрогший щен к теплой ноге незнакомого прохожего. Егерь глаз его не видит и хорошо, наверное, что не видит – страх чувство заразное, а одному из них, так или иначе, но надо держать голову ясной.

Дернув плечами и с присвистом выдохнув, Егерь чуть расслабляется и весь как-то смягчается, аккуратно приобнимая Максима, ладонь на затылок его кладя и голову его дурную прижимает к своей груди, в которой гулко и беспокойно стучит все еще живое сердце. Пускай знает, что не одному ему тут страшно, и что оба они не идеальны и не из закаленной стали выточены.

Постояв так немного, – молчаливо, с пойманным в кольцо рук Максимом и в окружении недобро ворчащих на входные ворота собак, – Егерь все же аккуратно отстраняет его от себя, когда повизгивание и возня за тяжелыми дверьми все же стихают. Времени-то у них, конечно, было полно – часов десять, а то и все двенадцать, – но надо было еще устроится, и главное – осмотреться, чтобы еще на какие сюрпризы не напороться. О бункере-то Егерь знает – знаком был с одним больно ушлым и столь же умным инженером, – а вот о том, что внутри него творится оставалось только догадываться. Сталкеры, конечно, о всяком трепятся (и про бункеры всякие, и так, в целом), но трепу этому верить – себя не уважать; сейчас, как повелось, надобно все самостоятельно проверять, чтоб потом в дураках не остаться.

Дальше был коридор со спуском; за коридором – шлюз; за шлюзом – комната побольше с гермой. Высокие потолки метра четыре-пять, когда-то стеклянная коробка контрольно-пропускного пункта в углу, приоткрытый зев заржавевшей гермы и жуткий ковер из пыли и человеческих костей. Егерь заволновался и покосился на собак, собаки молчали, бестолково топчась рядом, а косматая Гретта, виляя обрубком хвоста, и вовсе вертелась у максимовых ног, мокрым носом тычась в его ладони. Значит, либо нет тут бестий и что-то другое с этим местом сталось, либо бестии те мастерски скрывались, выжидая, либо… Да, впрочем, а что “либо”? В таком деле многого не нагадаешь, будь ты хоть потомственным ведуном, хоть гадалкой третьего разряда.

Оставив Гретту нянькаться с Максимом в предбаннике, Егерь с двумя другими собаками кое-как протиснулся в зазор гермы и включил фонарь поярче, водя желтоватым лучом из стороны в сторону. Внутри наличиствовало огромное помещение с ответвлениями коридоров вдоль стен: часть их была завалена, двери других не поддавались, намертво заржавевшие и заблокировавшиеся, а вот иные вели к кладовым, тех.помещениям, туалетам, душевым, комнатам персонала и еще бог весть куда. Было тут на что поглядеть. И жильцы внутри тоже имелись: похожие не то на тушканов, не то на кротов грызуны, пауки и особенно мерзкого вида рыжие тараканы, размером с его руку. Егерь весь этот зоопарк, как мог, выселил в мутантский рай, а оставшихся забаррикадировал в одной из правых коридорных кишок, чтоб не донимали. Пауки, конечно, были пакостью редкой, но в целом местная фауна была не кровожадна, а скорее трусовата, и основательных проблем доставить была не должна.

Попытался включить свет – не вышло, потом додумался поискать аварийные генераторы и худо бедно перераспределил напряжение в отвод дальнего, левого коридора, куда, миновав тускло засветившийся алым светом основной зал, прошел, чтобы еще раз перепроверить обстановку. В коридоре наличествовало три двери: в туалет, в душевые и в комнату, где, судя по всему, когда-то действительно жили люди. Были тут и кровати, и перегородки-шторки из сподручных материалов, и набитые вещами тумбы, и все те же кости. Егерь поежился и невольно отвел взгляд, когда на одной из кроватей увидел пару костями смешавшихся друг между другом скелетов и пару черепов – один побольше, другой поменьше. Были когда-то мать с ребенком, а потом не стало их, словно серпом срезало.

Жуткие картины тут вырисовывались, но делать было нечего. Егерь на скорую руку собрал все кости на простынь, связал ее в узел и вынес в основной зал, пряча в самом темном углу – не надо было Максимке таких картин видеть, больно уж он парень впечатлительный, еще заупрямится чего доброго и будет куковать у шлюза. Еще раз осмотревшись и окончательно убедившись в том, что ничего ему не угрожает и что фон тут на несколько порядков ниже нежели снаружи, Егерь аккуратно снял противогаз, только сейчас прислушиваясь и слыша, как гудят в этом коридоре воздушные фильтры.

Тут же в комнате, он нашел чей-то дневник в мягкой, красноватой обложке, и открыл его, по диагонали вчитываясь в аккуратный, каллиграфический почерк. Писала женщина, которая жила тут и писала о том, что тут творилось. Многое становилось на свои места, изнечтожая мистический флер, но менее жутким от того не стало. Дневник, подумав, Егерь тоже припрятал – ему тут форс-мажоров не надо. Вот отдохнут, отожрутся и отоспятся, и там, перед выходом, можно будет и на кости поглядеть и ужасы эти почитать, а пока что не надо, пока что ему надо, чтобы Максимка за ум взялся и в себя пришел.

— Заходи давай, чисто! — крикнул Егерь, высунувшись в основной зал и слыша, как голос его разносится эхом. Хорошее тут все-таки было место, во всех смыслах чистое, и защищенное, хоть под себя его подгребай, да живи тут в свое удовольствие, а если на складах еще и жратва найдется, а в душе вода будет – хоть холодная, лишь бы не фонящая, – то вообще цены этим хоромам не будет.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

+2

14

Максиму двадцать два. Ему неописуемо страшно, настолько страшно, что пальцы его уродливо дрожат, а колени предательски подкашиваются. В руках не хватает силы, а ногах правды никогда не было — и он почти падает, пока его не подхватывают в самый последний момент и не жмут ближе к себе. Максим задыхается собственным ужасом, голосами в голове, визгами Носачей снаружи, лаем сук совсем рядом. Сквозь фильтр, в рот и ноздри, забиваются удушливый запах пыли и сырости, застаревшая кровь, собачьи шкуры, душок поверхности, исходящий от чужой одежды. Голова Максима забивается окружающим миром, всем его немыслимым много(без)образием, выталкивая своей неповоротливой массой зародившийся страх.

Максим слушает стук чужого сердца, живого, заходящегося, скорого. Слушает, слушает, слушает. И сам дышит через раз, плотно закрывая увлажнившиеся глаза. Бояться — это нормально. Это понятно. Это знакомо. Тот, кому неведом страх, заведомо мертвец — уже не человек, готовый встретить свою скорую погибель. Безумец. Животное. Монстр.

Если боишься, значит, еще жив.
Если боишься, значит, еще хочешь жить.
Если боишься, значит, еще не время умирать.

Егерь держит его в своих руках должно положенного, но ровно столько, сколько было необходимо. Максим не препятствует ему, постепенно успокаивается, а после — разжимает пальцы и неловко отходит в сторону, только сейчас начиная ощущать наваливающуюся на тело усталость. Он пускает Егеря вперед, оставаясь позади, в пятне свете от потрескивающего фонаря, в окружении его цепных сук, и ждет. Гретта, до этого неизменно ворчащая и рычащая на каждое его движение, вдруг тычется своей уродливой мордой ему в ладонь — Максим опускает глаза, и следом за ними опускается и свет фонаря. Он треплет ее за ухом, водит по косматой с проплешинами шкуре, чувствуя тупое облегчение. Звуки снаружи затихают, и собаки — тоже. Лишь водят носами по воздуху, медленно двигаясь вглубь бункера.

Максим идет на голос, срывая с головы осточертевший противогаз. Звуки слышатся четче, а запахи — острее. Он неловко водит головой, скользит взглядом по огромному залу, шагая по неровному полу, ступая прямо по мелкому сору и брошенным вещам. Опрокинутые перегородки, куски тряпья, следы людей и кого-то, на людей не похожих. Руку свою он держит на холке крупной Гретты, потерять которую кажется непозволительной ошибкой. Максим старается не задерживаться взглядом на разбросанных в каком-то своем порядке костях и следах крови на полу и стенах.

Бункер напоминал ему о доме. О том, что глубоко под землей — огромный каменный муравейник, в котором жили люди. Бункер до боли похожа на Метро, на брошенные, вымершие станции, подозрительно чистые перегоны и технические помещения. Аварийно-алый свет ламп кажется почти родным — именно таким светом заливало его родную станцию в ночной период, когда обычные белые лампы выключали для сохранения энергии и за ненадобностью. Когда он достигает хорошо освещенного перешейка, то становится совсем спокойно. Совсем как дома. Не поломанные койки вызывали ассоциацию с лазаретом. Серые стены, стальные шкафчики, порванные ширмы. Все было одинаково знакомым.

С небывалым облегчением он сбрасывает на пол увесистый рюкзак и отставляет к стене свой «сто третий». Стаскивает с себя все это обмундирование, оставаясь лишь в обычной одежке, сырой и неприятно липнущей к коже. Пока он роется в рюкзаке в поиске сменной одежды и счетчика Гейгера, Егерь предлагает ему проверить воду, пока он будет рыться на складах в поисках чего полезного. Максим кивает. Максим даже не думает о том, что здесь есть хоть что-то, что может им пригодиться, не смотря на то, что здесь никого не было уже долгое время, а фильтры воздуха все еще работают.

В шкафчиках душевых он нашел застиранные полотенца и даже приличные куски обмылков, едко пахнущий стиральный порошок. Самым главным же было то, что в душевых действительно была вода. Обжигающе холодная, как воздух снаружи, и отдающая ржавым оттенком, но абсолютно чистая от радиации — Гейгер благоговейно молчал, даже не дергая стрелкой на панели под стеклом. Максим, вдохновленный таким исходом событий, побросал все, что было на нем — и счетчик, и одежду, и обувь, — и бросился под лейку душа. От неожиданности он вскрикнул, и тело его сдавило под волной судороги, но он продолжал стоять под лейкой, из дыр которой под нестройным напором била вода. Ослепительно ледяная, отдающая ржавчиной на вкус, мутная и с рыжиной, но все же вода.

Дрожащий и стучащий зубами, он выбежал из открытой кабинки, заворачиваясь в огромнейшее, посеревшее полотенца и быстро вытираясь. Все еще подергиваясь от холода и плотно сжимающий зубы, он натянул на тело чистую водолазку, натянул брюки, сунул ноги в теплые, чистые носки. Грязные и сырые от пота вещи он скинул на лавку, а найденный под раковинами таз со сколотыми ручками отставил к стене.

Он говорит:

— В душевых есть вода, — так он говорит, прошлепав обратно в комнату-лазарет, заплетаясь в незавязанных шнурках ботинок, которые в итоге Максим заткнул под язычок. — Мутная, но не фонит совсем. Холодная настолько, будто в лужу на поверхности окунулся.

Он говорит:

— Брось, там, грязную одежду на лавке, — так он говорит, рассматривая то, что Егерь притащил со складов, которые явно не пустовали. Он хватает кусок грубой бечевки и начинает вязать узлы, цепляя их за настенные крюки и шкафчики, чтобы на веревку можно было повесить мокрую одежду — сушиться. — Я ее простирну, как смогу. За то время, что мы тут будем, должна высохнуть.

И улыбается, криво да косо, но все более расслабленно, чем задолго до этого. Максим уходит обратно в сторону душевых, набирает в таз ледяной воды, сыпет в нее порошок — тот полностью не растворяется, но и этого будет достаточно. Он методично простирывает вещи, демонстративно не поворачиваясь в сторону кабинок, когда Егерь все же скинул свои вещи к нему на лавку. Когда он полощет одежду в раковине под струей обжигающей воды, то шипит и выругивается — пальцы сводит от холода и немеют, деревенеют, перестают слушаться. И когда он, невольно поднявший голову, встречается в гладью не замутненного зеркала, то на мгновение обмирает. Вода из раковины плеснула на пол.

Он говорит:

— Это тебя я тогда встретил на «Цветном», — так он говорит, глядя на покрытую трещинами застарелых шрамов и пушком мыльной пены спину Егеря. И тупо моргает, потому что не знает, зачем он цепляется за это воспоминание. — Не мельком ты там был, Егерь.

Дурак ты, Максим.
Каких свет не видывал.
Каких не лечат.

[nick]Максим Дробышевский[/nick][status]кричащий навзрыд[/status][icon]http://sg.uploads.ru/D5tfT.png[/icon][sign]оглядись получше, может за тобой вновь следит рассвет ¿
рассвет твой враг, ведь в этом месте нет веры, нет правды, от бога помощь не придет.

— осталось лишь падать в размокший снег, лицом в лед
[/sign]

+1

15

Егерь чувствует это: липкий в своем прямом откровении взгляд, жалящий крепче жгучего пуха, крепче кислоты, крепче пламени. Егерь усмехается, но старается не смеяться; старается внимания не обращать на эту ребяческую, неосознанную провокацию; старается не иронизировать в мыслях о том почему ж этот юный, пытливый ум предал этой неловкости окраску столь яркую, что та намертво въелась в память. Понравился больно, поди – хмыкает все-таки на излете мысли ядовитый внутренний голосок и Егерь усмехается чуть шире, не переча. Умный бы промолчал, да вот только вместо умного у него Максим с его наивным восприятием действительности, каким-то чудом не померший еще от собственной глупости.

Он говорит:

— Не меня. Пушка, — говорит так, что сразу понятно, что это важно и, что это значимо. Под землей-то все они злые, а над землей и злиться-то не на кого; но память она, конечно, сука бессмертная и пощады не знающая, памяти-то оно все равно, сколько не скули и не выпрашивай забытье.

Он говорит:

— С ним бы ты знаться не захотел, — говорит и улыбается недобро, режет насмешкой губы, вспоминая невольно об этом злом, хитроумном звере, что и от подземки кормился, и от поверхности кормился, и от крови чужой кормился, меры не знавший. Хороший был зверь да помер от глупости – нечего было людей за головы кусать.

Егерь обтягивает бедра полотенцем и волосы собирает к затылку, передергивая плечами, чтобы разогнать застывшую под ледяной водой кровь. Он не торопится, он расслаблен, он чувствует себя в безопасности (впервые за долгое-долгое время). Он медленно подходит к Максиму – оторопевшему, замершему, напряженному – в глаза ему заглядывает, не скрывает насмешки, теснит к умывальнику, весело фыркает, когда тот железными чреслами печально скрипит под максимовым весом. Егерь отводит руку Максиму за спину и склоняется неприлично низко, едва трогает чужое плечо подбородком, и вдруг носом, намеренно шумно (будто зверье какое) потягивает воздух рядом с его шеей, а потом улыбается, когда тот так очаровательно вздрагивает.

Он говорит:

— Красиво смущаешься, Максим Олегович, прям как девочка.

И хмыкает, когда Максим красными пятнами зарастает – не то от возмущения, не то в приступе того, что ему так к лицу, – и снова вздрагивает от щелчка опасной бритвы, которую Егерь поднял-таки с края раковины, медленно отстраняясь и освобождая чужое личное пространство от своего душного присутствия. Егерь отходит в сторону, к соседнему умывальнику, ребром ладони оттирает пыльное зеркало и бритвой – будто ничего и не было, – берется скрести свое лицо, счищая буйную растительность, пробившуюся за пару последних недель – он бы ее может и оставил, да только какой тогда в респираторе толк? Он отвлекается лишь раз, чтобы кивнуть одревесневевшему Максимке на утопленные в раковине вещи, и говорит:

— Ты продолжай давай, не засматривайся, — и смеется, когда Максим вместе со своими тазиками да мыльцем, будто монарх какой, удаляется из душевых, как ни в чем ни бывало. Забавный парень, глуповатый и наивный, конечно, зато удивительно живой – во всех смыслах живой – на фоне этого мертвого, полусгнившего мира.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Персики находит не Егерь – Максим; тащит ему эту банку с такой святой наивностью во взгляде, что Егерь на мгновение теряется, забыв, что искал. Складские полки от продовольствия, конечно, не ломятся – невооруженным глазом видно, что жили тут люди и долго, – но на них двоих добра с лихвой хватает. Егерь себе вещи нашел на временную смену, а Максим вот персики. Егерь смотрит на банку в его руках отупелым каким-то взглядом, чувствуя, как рот непроизвольно топит слюной, и в себя приходит только когда по лицу Максима пробегает тень непонимания. Егерю все это кажется каким-то диким и несуразным, нелепым. За такую вот банку в подземке бы либо душу продали, либо убили бы, а этот стоит себе, мнется и хоть бы что.

Он спрашивает:

— Ты хоть знаешь, что это?

И Максим выгибает бровь, явно усомнившийся в его здравомыслии. Максим знает, Максим помнит, Максим мельком рассказывает ему про бабку свою, про церковь, про нищету, про ограничения и про ущемления тоже рассказывает, и Егерь только и может, что кивнуть, забрать у него персики эти несчастные, и бросив все за собой следом поволочь в комнатушку, худо-бедно обустроенную на пару-другую ближайших ночей.

Он говорит:

— Ну-ка, сядь.

И садится рядом, консерву вскрывая ножом, в чашку сливая вязкий, одурительно сладко пахнущий сироп и отгибая жестянной обрез крышки. Срок годности, конечно, истекший, но этот риск того стоит. В подземке такого нет, в подземке вся жратва, что воздух – пресная и безвкусная, употребляемая не для удовольствия, а лишь бы в кишках не резало. И ведь смешно как: вроде мелочь, а настроение такое, будто клад откопали. Банку он отдает Максиму, но сам на мгновение придерживает его, вовремя вспомнивший о том, что тот, поди, ничего слаще горького, залежалого шоколада и не ел вовсе.

— Ты не налегай только, помаленьку ешь. В челюсти если заломит не пугайся, оно так бывает, когда жрешь нормальную пищу, а не грязь эту подземную.

Егерь кивает ему, улыбается беззлобно, руку от его плеча убирает и сам отсаживается, чтобы не смущать, но поглядывает мельком время от времени, ножом потроша банку с тушенкой и возится с найденной на складах горелкой. Персики-то вкусно, конечно, но по-нормальному пожрать тоже надо, а то на одной солонине да глюкозе далеко не уйдешь.
[nick]Дмитрий Зеленцов[/nick][status]едающий молчание[/status][icon]http://s5.uploads.ru/sKxW3.png[/icon][sign]и нас укрыли свинцом, нас укутали в стронций,
над мертвым городом сон, над мертвым городом солнце.

—  и кто вам скажет о том, что никто не вернется?  —
[/sign]

+1


Вы здесь » Дагорт » Альтернативные эпизоды » Поезд дальше не идет


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно