Виктор не наглеет, но и не скромничает, и взгляда своего он не прячет, скользит им вдоль мрачных застенков о которых ходит столько недобрых шепотков (хотя не все из них правда), запоминает отрывками (хотя все вокруг какое-то плоское и какое-то гладкое, взгляду не за что зацепиться), выбирает самое яркое (хотя все тут в оттенках черного, серого и кармина) – это в его природе, это часть его породы и он не видит в этом ничего дурного. Виктор не останавливается, не отстает, поспевает за чужим широким шагом, ведет себя сдержанно и по-своему профессионально. Он не глазеет, лишь чуть прикасается взглядом к этому месту, лишний раз убеждаясь в том, что в нынешнем мире стоит вести себя аккуратно, чтобы не оказаться тут в роли уже совершенно иной.
Он чувствует, как после прозвучавших слов, где-то внутри его лиловым и колким зацветает злорадство – этот уродливый, ядовитый цветок, что давно уже оплел его душу своим корневищем. Виктор на мгновение прикрывает глаза и вдыхает чуть глубже, прежде чем с почти искренним участием выдохнуть это сердобольно-пораженное: “жалость какая”, надеясь на то, что Илай – эта прекрасная гончая, религиозный слепец, один из вострых мечей в церковной длани, – не услышит в голосе его тени улыбки. Потому что, владей Виктор собой чуть меньше, то обязательно растянул бы губы свои в такой понимающей, но такой едкой насмешке. Потому что, будь Виктор менее дальновиден, то выдал бы свое подозрение тотчас же. Потому что, будь Виктор менее умен и более бесстрашен, то прямо спросил бы:
“ Неужто ложь поборника чистоты духа угодна Семерым, Ваше Превосходительство? “
Но Виктор себя контролирует. Виктор умеет просчитывать поля вероятностей. Виктор не глуп и страх ему ведом также, как и многим другим (больше, чем многим другим). И потому он молчит, ибо не обманывается смазливым, едва ли не юношеским лицом; ибо неясно, но слышит эту дрожащую, резонирующую струну недовольства в чужом существе; ибо понимает, что может ошибаться в не подкрепленных ничем подозрениях; ибо не ему – отравленному своими драгоценными знаниями, – судить этих людей. Одним дано пожинать, другим дано познавать, третьим дано стеречь. Каждому своя роль, свой фатум и свой итог. Да и, в конце концов, не для того он сюда приглашен, чтобы чужое ремесло судить по своим моралям.
Виктор замечает ее не сразу: факельный свет неохотливо прикасается к ее худосочному, в вуали теней закутанному силуэту, стекая с нее подобно воде, попавшей на вощеную поверхность. Виктор терпеливо ждет, пока глаза его приспособятся к сумраку и только после этого подступается к глухой решетке, стараясь не замечать чужого, пристального взгляда позади. Она сидит на полу – недвижная и словно бы уснувшая, смотрящая куда-то вверх и влево, где абсолютно ничего (так ли он в этом уверен?) нет. Виктор рассматривает ее худую спину, сползшую с острого плеча рубаху, тонкие шрамы, синевато-черные отметины, алые кончики изувеченных пальцев, спутанные черные волосы, залегшую под выступом позвонка тень, тяжелые браслеты оков. Она выглядит обычно, почти трогательно хрупко и словно бы совсем безобидно – увидь Виктор ее на улице, то не задержал бы взгляда. Впрочем, ему ли не знать, что хаос кроется в деталях.
Он открывает папку и отглаживает замявшийся бумажный угол, из внутреннего кармана пальто выуживая ручку. Кольнувший в плечо взгляд он оставляет без должного внимания, не утруждая себя тем, чтобы обернуться, но приличия ради все же уточняет:
— Это останется в Цитадели.
Виктор привык документировать. Он всегда старался делать хоть какие-то заметки, чтобы не забивать голову лишним информативным мусором. Эту бумагу, естественно, он с собой не заберет, оставит либо как доказательство, либо как прикрепленную к общему делу часть, либо, на худой конец, как корм для пламени – ему плевать, что с ней сделают потом. Опустив формальную часть, он постарался абстрагироваться от чужого, душного присутствия, все свое внимание переключая на ту, что куталась в тени, равнодушная к их диалогу. Сначала он попробовал обратиться к ней на Общем, в ответ услышав ожидаемую тишину, после, чуть дернув плечом, обратился уже на старом, чувствуя, насколько же странно и неуместно звучит он в этих стенах.
Тем не менее, это дало свой результат.
— Акх шоах’каашар?
Виктор смолк на мгновение, вспоминая и подбирая нужные слова. Это одновременно был и не был старый язык. Это было его ответвлением, самобытным диалектом, в котором речь людская оплела речь божественную грубой, латунной нитью. Эфир высшего скрепленный бренной кровью, такой же черный, как и все запретное. Виктор мог бы уточнить это вслух, но не стал отвлекаться, лишь тронул пером бумагу, коротко отмечая данный факт.
— Ках шоах’жай шах’каашар ук акхор.
Она вдруг двинулась. Впервые, кажется, с того самого момента, как оказалась в поле их зрения. Помедлив, неторопливо откинулась назад, опираясь на руку и чуть обернулась, острым подбородком тронув свое белокожее плечо. Виктор увидел, что виски ее красны от язв, что глаза ее плотно смежены, и что лицо ее разделено на три неравных части двумя тонкими, тянущимися от лба, через веки и к подбородку шрамами. Она была ослеплена, но ему отчего-то мнилось, будто она присматривается к нему; будто лезет куда-то под кожу, туда, где ей никакого места не найдется.
Он одернул себя, отмахиваясь от этого колкого да липкого наваждения и острием пера пару раз стукнул о бумагу, не обращая внимания на то, как чернила брызнули ему на запястье, оставляя синеву разводов. Он остался недвижим, когда она вдруг едва заметно улыбнулась, пускай все нутро его напряглось в желании вздрогнуть.
— Акх гэхру зеикт, Каашар-туур. Цу Шуур-ба та шах’норар сох.
— Шуур-ба?
— Хус шах’дассард акхор каа-туур?
Она ответила на его уточнение едкой улыбкой, проигнорировав его и задав свой вопрос. Виктор на мгновение замялся и поморщился, стараясь не замечать, как отравленная хаосом дева обернулась к нему и вдруг скользнула пальцами по боковине шеи и вниз, будто случайно прикасаясь пальцами к своему солнечному сплетению и улыбаясь ему чуть шире и с большим понимание. Не нужен ей был его ответ, она и сама все знала, видела как-то то, понимала то, чего никто не должен был знать и Виктору от понимания этого сделалось как-то мерзко, но вида он не подал, подавив в себе желание повторить ее жест, чтобы проверить и убедиться. Все это блажь, нет нужды, а если и есть, то, не здесь, не в этих стенах, у которых сотни глаз и сотни ушей.
— Тов шэар, — неохотливо отвечает он и в немом вопросе приподнимает бровь, вновь постукивая по бумаге, на которую вынес часть слов, не поторопившись, впрочем, внести последние из них. Это инквизиторов не касалось и никакого зла в себе не несло, ни к чему ворошить пепел давно сожженных костей. Она едва махнула рукой, в жесте некоего дозволения, склоняясь в сторону и чуть приподнимая верхнюю губу, демонстрируя подпиленные, треугольные зубы. Демонстрируя оскал свой не ему, но тому, кто бледной тенью стоял за его спиной. В ее лице было что-то от злобы и что-то от искреннего сочувствия, с каким люди смотрят на сидящих по папертям нищих. Она, правда, смотреть не могла, но это почему-то ей совсем не мешало.
— Хаор хитис сифох гэхру кверис ун акхот, Каашар-туур… зу шах’каашар ук сохор гис Кхар-Кааш.
Виктор косится за плечо, мельком смотрит на неподвижную инквизиторскую тень, отрицательно качает головой и шипит девице свой ответ, в котором слышится лишь тень угрожающе-предостерегающего намека. Она смеется не то над ними обоими, не то только над ним, но отвечает: слушает его утверждения, вторит его вопросам, лязгает своими тяжелыми оковами в попытках жестикулировать, терпеливо ждет пока он подберет слова. Часть значений ускользает от него, слишком двойственная, но саму суть ее слов он понимает, возможно грубо и поверхностно, но этого достаточно, чтобы понять, почему она осталась равнодушна к своим палачам. Виктор прерывает их диалог, чтобы по дурости не влезть в те аспекты, куда ему путь заказан – проявлять интерес к общению с добычей инквизиторов само по себе не шибко умное дело, и он старается держать лицо непроницаемым, а голос прохладно-ровным.
— Она не будет говорить с вами. То есть… — после забытых наречий Общий кажется слишком плоским и одревесневшим, слишком простым, — ... она, в принципе, не будет говорить ни с кем из хитис – бледных – это касается всех, кто не умеет говорить на том, что они называют “черным ртом”. Ради Ш… Мнимого, полагаю, она отказалась от своих глаз, ушей, языка, воли и… чрева? Это не совсем ясно.
Виктору хочется спросить кто она и чьего она племени: эпигон, осквернитель или просто очередная помешавшаяся, одурманенная сказками про даруемое богами хаоса могущество; сама она ему так и не ответила, а интересоваться об этом у самого инквизитора Виктор считает неуместным и подозрительным, поэтому собственный интерес приходится проглотить, несмотря на то, что ему кажется, будто это внесло бы свою долю ясности в происходящее. Он оборачивается к Илаю:
— Я, конечно, умею говорить, Ваше Превосходительство, но даже мне нужны вопросы или хотя бы направление. Что хочет знать Инквизиция?
Уточняет Виктор, невольно потирая ухо и только сейчас обращает внимание на премерзкий, высокий писк, звенящий где-то слева. Виктор отмахивается от этого, не позволяя вниманию рассредоточиться. Обычное явление, которое не должно настораживать (наверное), возможно это из-за глубины подземелий, возможно, из-за своей доли стресса, возможно, такое в Цитадели нормально, кто его знает.
Отредактировано Виктор Гроссерберг (2019-09-04 22:41:07)